Неточные совпадения
Я
помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал
души моей!
На дороге ли ты отдал
душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и
поминай как звали.
В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они смотрели друг на друга молча. Разумихин всю жизнь
помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проницал в его
душу, в сознание. Вдруг Разумихин вздрогнул. Что-то странное как будто прошло между ними… Какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятое с обеих сторон… Разумихин побледнел как мертвец.
— Разве я другая
душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии…
помнишь? Свинья ты этакая!
Городничий. Ну, уж вы — женщины! Все кончено, одного этого слова достаточно! Вам всё — финтирлюшки! Вдруг брякнут ни из того ни из другого словцо. Вас посекут, да и только, а мужа и
поминай как звали. Ты,
душа моя, обращалась с ним так свободно, как будто с каким-нибудь Добчинским.
— Как Бога
помнит? Как для
души живет? — почти вскрикнул Левин.
Но искушение это продолжалось недолго, и скоро опять в
душе Алексея Александровича восстановилось то спокойствие и та высота, благодаря которым он мог забывать о том, чего не хотел
помнить.
— Да так, значит — люди разные; один человек только для нужды своей живет, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч — правдивый старик. Он для
души живет. Бога
помнит.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я
помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не
души его…
— Теперь вас не удержишь…. Отношения твои и не могли зайти дальше, чем должно; я бы сама вызвала его. Впрочем, тебе, моя
душа, не годится волноваться. Пожалуйста,
помни это и успокойся.
— Для твоего приезда,
душа моя. Да, весна в полном блеске. А впрочем, я согласен с Пушкиным —
помнишь, в Евгении Онегине...
—
Помнишь Дашу? — прибавил он наконец, — вот золотая была
душа! вот было сердце! и как она меня любила!.. Что с ней теперь? Чай, иссохла, исчахла, бедняжка?
Кто снес бы бич и посмеянье века,
Бессилье прав, тиранов притесненье,
Обиды гордого, забытую любовь,
Презренных
душ презрение к заслугам,
Когда бы мог нас подарить покоем
Одни удар… О,
помяниМои грехи в твоей святой молитве!
—
Помните — Христос-то: «В руце твоя предаю дух мой», — а не
душу.
—
Помнишь — Туробоев сказал, что царь — человек, которому вся жизнь не по
душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?
— Безошибочное чутье на врага. Умная
душа. Вы —
помните ее? Котенок. Маленькая, мягкая. И — острое чувство брезгливости ко всякому негодяйству. Был случай: решили извинить человеку поступок весьма дрянненький, но вынужденный комбинацией некоторых драматических обстоятельств личного характера. «Прощать — не имеете права», — сказала она и хотя не очень логично, но упорно доказывала, что этот герой товарищеского отношения — не заслуживает. Простили. И лагерь врагов приобрел весьма неглупого негодяя.
— Ты в бабью любовь — не верь. Ты
помни, что баба не
душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на другую, это — от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще другие на земле живут.
—
Помнишь Лизу Спивак? Такая спокойная, бескрылая
душа. Она посоветовала мне учиться петь. Вижу — во всех песнях бабы жалуются на природу свою…
— Я — читала, — не сразу отозвалась девушка. — Но, видите ли: слишком обнаженные слова не доходят до моей
души.
Помните у Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь». Для меня Метерлинк более философ, чем этот грубый и злой немец. Пропетое слово глубже, значительней сказанного. Согласитесь, что только величайшее искусство — музыка — способна коснуться глубин
души.
— Гуляй, козацкая голова! — говорил дюжий повеса, ударив ногою в ногу и хлопнув руками. — Что за роскошь! Что за воля! Как начнешь беситься — чудится, будто
поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а
душа как будто в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!..
Как вкопанный стоял кузнец на одном месте. «Нет, не могу; нет сил больше… — произнес он наконец. — Но боже ты мой, отчего она так чертовски хороша? Ее взгляд, и речи, и все, ну вот так и жжет, так и жжет… Нет, невмочь уже пересилить себя! Пора положить конец всему: пропадай
душа, пойду утоплюсь в пролубе, и
поминай как звали!»
— Прощайте, братцы! — кричал в ответ кузнец. — Даст Бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не
поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду по моей грешной
душе. Свечей к иконам чудотворца и Божией Матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами. Все добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! Прощайте!
—
Помню,
помню; но чего бы не дала я, чтобы только забыть это! Бедная Катерина! она многого не знает из того, что знает
душа ее.
— Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка своего в поминанье, снеси в церковь, да и
помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. «И это, — говорит Степанида Ильинишна, — как есть верно, многократно испытано». Да только я сумлеваюсь… Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет?
Да и как это возможно, чтобы живую
душу да еще родная мать за упокой
поминала!
О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо
помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в
душе своей тогда же шепнул про себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь».
В комнате в углу стояло старинное кресло красного дерева с инкрустациями, и вид этого кресла, которое он
помнил в спальне матери, вдруг поднял в
душе Нехлюдова совершенно неожиданное чувство.
— Ни ему, ни мне, никому на свете…
помни, Марфенька, это: люби, кто понравится, но прячь это глубоко в
душе своей, не давай воли ни себе, ни ему, пока… позволит бабушка и отец Василий.
Помни проповедь его…
— А вот покойничек рябиновочку обожал…
Помянем душу усопшего рябиновочкой… Отец Никодим, пожалуйте по единой, — подтягивал церковный староста, друг покойного.
Главным жертвователем было купечество, считавшее необходимостью для спасения
душ своих жертвовать «несчастненьким» пропитание, чтобы они в своих молитвах
поминали жертвователя, свято веруя, что молитвы заключенных скорее достигают своей цели.
Я не хотел здесь останавливаться, но один из местных жителей узнал, кто мы такие, и просил зайти к нему напиться чаю. От хлеба-соли отказываться нельзя. Хозяин оказался человеком весьма любезным. Он угощал нас молоком, белым хлебом, медом и маслом. Фамилии его я не
помню, но от
души благодарю его за радушие и гостеприимство.
Ты всегда меня видишь! Хорошо знаю я это, скрываюсь ли от Тебя со стыдом и страхом или внемлю Тебе с восторгом и трепетом. Чаще же — увы! — только мыслью
помню о Тебе, но холодна бывает
душа моя. И тогда бываю я свой, а не Твой, замыкается небо, один остаюсь в своем ничтожестве, на жертву ненасытного и бессильного я. Но Ты зовешь, и радостно вижу, что только я отходил от Тебя, и Ты всегда меня видишь.
О, да, я
помнил ее… Но на вопрос высокого, угрюмого человека, в котором я желал, но не мог почувствовать родную
душу, я съеживался еще более и тихо выдергивал из его руки свою ручонку.
В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не
помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки Евангелие с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на
душу.
Как искренно и глубоко жалел я, дети, что вас не было с нами в этот день, такие дни хорошо
помнить долгие годы, от них свежеет
душа и примиряется с изнанкой жизни. Их очень мало…
«Я не
помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от
души произнесла слово „маменька“, к кому бы, беспечно забывая все, склонилась на грудь. С восьми лет чужая всем, я люблю мою мать… но мы не знаем друг друга».
Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое,
помню, тревожно раздвояло мою
душу, но дедов бог вызывал у меня страх и неприязнь: он не любил никого, следил за всем строгим оком, он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что он не верит человеку, всегда ждет покаяния и любит наказывать.
Затем вдруг как бы что-то разверзлось пред ним: необычайный внутренний свет озарил его
душу. Это мгновение продолжалось, может быть, полсекунды; но он, однако же, ясно и сознательно
помнил начало, самый первый звук своего страшного вопля, который вырвался из груди его сам собой и который никакою силой он не мог бы остановить. Затем сознание его угасло мгновенно, и наступил полный мрак.
— Не
поминай, не
поминай погибельного имени!.. — оторопелым от страха голосом она закричала. — Одно ему имя — враг. Нет другого имени. Станешь его именами уста свои сквернить,
душу осквернишь — не видать тогда тебе праведных, не слыхать ни «новой песни», ни «живого слова».
— Жили мы, жили с тобой, подружились, съединились
душами, — со страстным увлеченьем, тоскливым голосом продолжала речи свои Варенька. — И вдруг ничего как не бывало!.. Станем мы по тебе тосковать, будем сокрушаться, а ты?.. Забудешь и нас, и святую сионскую горницу… Все забудешь… Опять погрязнешь в суете, погрузишься в мир страстей и утех… И, горючьми слезами обливаючись, будем мы
поминать тебя.
Всегда, сколько ни
помнила себя Лиза, жила она по добру и по правде, никогда ее сердце не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту самую минуту, что обещала ей столько счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил
душу злобой, поработил ее и чувства, и волю, и разум.
— Кто же неволит тебя оставлять мирские посты? Они ведь телесные… — сказала Варенька. — Постничай, сколько
душе угодно, только не смущай себя. Было бы у тебя сердце чисто да вера истинная, без сомнений.
Помни, что ты уже в ограде спасения…
Помни клятву, что не будет у тебя сомнений, что всю жизнь будешь удаляться от мира и всех его забот и попечений, ото всей злобы и суеты его… Ведь тебе открыта тайна Божия?… Ведь ты возлюбила праведную веру?..
— Углубись в себя, Дунюшка,
помни, какое время для
души твоей наступает, — говорила ей перед уходом Марья Ивановна. — Отложи обо всем попечение, только о Боге да о своей
душе размышляй… Близишься к светозарному источнику благодати святого духа — вся земля, весь мир да будет скверной в глазах твоих и всех твоих помышленьях. Без сожаленья оставь житейские мысли, забудь все, что было, — новая жизнь для тебя наступает… Всем пренебрегай, все презирай, возненавидь все мирское.
Помни — оно от врага… Молись!!.
То
помни, Машенька, что ангелы небесные ликуют и радуются, когда языческая
душа вступает в ограду спасения, но все небесные силы в тоске и печали мечутся по небу, ежели «приведенная»
душа возвратится вспять и снова вступит на погибельный путь фарисейский.
— Вспоминала я про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время, что,
помнишь, с нами в одной гостинице жил, он ни слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего не вытерпела, чего не перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся
душа моя. — И, рыдая, опустилась в объятья подруги.
Конон знал твердо, что он природный малиновецкий дворовый. Кроме того, он
помнил, что первоначально его обучали портному мастерству, но так как портной из него вышел плохой, то сделали лакеем и приставили к буфету. А завтра, или вообще когда вздумается, его приставят стадо пасти — он и пастухом будет. В этом заключалось все его миросозерцание, то сокровенное миросозерцание, которое не формулируется, а само собой залегает в тайниках человеческой
души, не освещаемой лучом сознания.
— А
помните, как батюшка приятно на гуслях играл! — начинала новую серию воспоминаний тетенька Марья Порфирьевна, — «Звук унылый фортепьяна», или: «Се ты,
души моей присуха»… до слез, бывало, проймет! Ведь и вы, братец, прежде игрывали?
А Марья Гавриловна не забывала добра, что сделала ей Манефа во дни житейских невзгод, твердо
помнила, что старушка внесла мир в истерзанную ее
душу, умела заживить сердечные ее раны.
Перед смертью передо всеми каялся, все про себя рассказал и завещал: его поминаючи, молиться за упокой еще двадцати восьми
душ, им убиенных; семерых поименно, а остальных так велел
поминать: «Их же имена ты, Господи, веси».
— Господу изволившу, обыде мя болезнь смертная… Но не хотяй смерти грешнику, да обратится
душа к покаянию, он, сый человеколюбец, воздвиг мя от одра болезненного. Исповедуя неизреченное его милосердие, славлю смотрение Создателя, пою и величаю Творца жизнодавца, дондеже есмь. Вас же молю, отцы, братие и сестры о Христе Исусе,
помяните мя, убогую старицу, во святых молитвах своих, да простит ми согрешения моя вольная и невольная и да устроит сам Спас душевное мое спасение…